КУЗЬМА ПЕТРОВ-ВОДКИН: “ДЕВУШКИ ПРОКЛИНАЛИ МЕНЯ ЗА ПОУЧЕНИЯ”
Проехав Европу, половину Африки и четверть Азии, отучившись в нескольких академиях живописи, а также прослушав сотню лекций по геофизике и космогонии, Петров-Водкин вернулся в Петербург и первым делом отправился знакомиться со своим коллегой, художником Бенуа, о котором был много наслышан. Утонченный эстет Бенуа посмотрел на визитную карточку, поморщился и не велел принимать: ну что, право, за фамилия такая – Водкин! А имя-то, имя-то какое! Подумать только: Кузьма! Ему бы в сапожники идти, а ведь тоже мнит себя человеком искусства…
Вначале конь только назывался красным, а на самом деле был просто гнедым, и в нем легко узнавались крестьянские лошадки той волжской породы, которую Кузьма знал с детства. Два мальчика, одетых в туники, расчесывали коню гриву. Вдали громоздились какие-то скалы, и непонятно было, где же все происходит. Эта картина была последней надеждой Петрова-Водкина. Если и она покажется публике незначительной – впору бросать живопись!
Все, с кем он когда-то учился - Кузнецов, Сарьян, Уткин – давно сделались признанными художниками, а сам он по-прежнему ходит в “подающих надежды”! А ведь Кузьме уже тридцать четыре года… И, если честно, страх в очередной раз услышать о своей картине: “Занятно, но не более того”, - довел его до физической дурноты при виде пустого холста на подрамнике. И все же есть люди, которые верят в его талант и терпеливо ждут от него настоящей, самобытной, великой картины! Может, “Купание красного коня”, наконец, оправдает их ожидания?Кузьма пристально всматривался в свое творение и отчетливо сознавал, что не должен это никому показывать. Ему самому картина нравилась первые два дня. Потом стала вызывать смутное раздражение. Что же он опять сделал не так? А потом Кузьма попал на выставку древней новгородской иконы и замер, пораженный, перед Георгием Победоносцем. Монументальный святой восседал на непропорционально маленьком, хрупком, тонконогом коне. А рядом – кроваво-красный дракон, дикий, опасный, бешеный. Никакой прорисовки деталей. Всего несколько простых, чистых красок: красная, белая¸ золотая, синяя. А до чего выразительно! “Как же я не догадался раньше! - поражался Кузьма. – Ведь сам без пяти минут богомаз”…
…Шестнадцатилетним он подался в ученики к старику иконописцу, научился искать подходящую глину по оврагам, гальку в реке. Потом дробить, распаривать, растирать все это на яйце да на квасу, превращая в краски, пригодные для иконы. А вот писать так и не научился. Хотя тогда-то думал: всех в мастерстве превзошел! Лик Пресвятой Девы Марии в исполнении Кузьмы вышел совершенно живым, дышала каждая черточка! А батюшка в церкви увидел и разгневался: “Не Богоматерь, а плясовица. Так глазами и стрекает! Не буду эту доску святить”. И потом еще через десять лет Кузьма подрядился расписать храм. Старался, ночей не досыпал. Да только, увидев плоды его труда, кафедральный епископ заболел нервным расстройством. Кончилось тем, что роспись смыли, а Кузьму прогнали взашей. Теперь-то он понимает: поделом! Нечего увлекаться живописностью, нужно уметь видеть суть!
Вернувшись домой, Кузьма изрезал готовую картину ножом, взял новый холст и принялся писать заново. Название осталось прежним – “Купание красного коня”. На этот раз конь действительно стал красным, как дракон на иконе. И у него теперь не было породы - это был сказочный конь, тонконогий и мощный, непропорционально огромный под своим беззащитно-обнаженным, хрупким наездником. Конь дикий, буйный, неуправляемый! А красок хватило всего трех – синей, желтой, красной. Никаких лишних деталей, никаких мелочей. Но глядишь на картину – становится страшно и весело, как перед боем...
“Купание красного коня” наделало много шуму. И даже давний недруг Петрова-Водкина – Репин, простояв перед полотном добрый час, изрек: “Да, этот художник талантлив!” А ведь двумя годами раньше тот же Илья Ефимович за маловразумительные аллегорические картины в духе “Мира искусства” ругал Кузьму сапожником, заигравшимся в эстетизм (если б Репин знал, что почти в точности повторяет слова ненавистного ему “мирискусстника” Бенуа!). Видно, сама фамилия “Петров-Водкин” вызывала у людей ассоциацию с сапожным ремеслом. А Кузьма и не скрывал, что он – сын сапожника…
ОЗАРЕНИЯ
Есть такая поговорка: хоть и не все пьяницы – сапожники, зато все сапожники – пьяницы. Известно – если кто сильно “набрался”, про него говорят: пьян как сапожник. А уж когда сапожник носит фамилию Водкин, это и вовсе вызывает улыбку: мол, Бог шельму метит. К шестнадцати годам Сергей Петров-Водкин, будущий отец будущего живописца, а в те времена ученик сапожных дел мастера Акундина, по питейной части не уступал ни учителю, ни собственному легендарному деду Петру, когда-то известному на весь Хлыновск пьянице, прозванному Водкиным (детей Петра нарекали то Петровыми, то Водкиными, а в конце концов образовалась и закрепилась за семьей двойная фамилия). Но тут с Акундиным стало твориться неладное: что-то мерещилось, слышались какие-то голоса. Однажды он взял кроильный нож да и зарезал собственную жену, и сам вскоре скончался в страшных муках. Сергей Петров-Водкин был не глуп и запомнил урок навсегда. И сделался единственным сапожником на весь Хлыновск, в рот не бравшим водки. И при этом, может быть, самым искусным, потому что делал не просто сапоги, а лаковые “с форсом”. “Девки от форса млеют” – уверял заказчиков Сергей Федорович. “Отец был мастером звуковой выразительности, его сапоги скрипели, как по камертону. Скоро весь город был охвачен этой модой”, – вспоминал Кузьма Сергеевич, прославленный живописец, профессор Академии живописи, член нескольких научных обществ. “Самое трудное в жизни людей, подобных мне, это переход через всю ширину жизни от неграмотного отца через многое, что люди веками изучали, копили. И к тому же еще прибавить свое, и не стать лакеем всего этого, и не разбить в этом что-нибудь ценное, подобно дикарю, впервые увидевшему сложные произведения человеческого ума”.
Путь из мира, пропахшего варом, лаком и свежевыделанной кожей “через всю ширину жизни” начался с озарения. Такие озарения потом случались с Кузьмой регулярно, и, бывало, по самому ничтожному поводу. В тот, первый раз поводом послужил нарядный экипаж, подкативший к дверям барского дома, где мать Кузьмы трудилась поломойкой, а сам Кузьма – помощником садовника. С подножки один за другим сходили удивительно красивые дети. Это была семья судейского чиновника Полонского, снявшая в доме второй этаж. “Надо сказать, что приятие тех лиц за красивые могло произойти по простой гигиенической причине, – вспоминал Петров-Водкин. – Я впервые встретился с детьми, которых чисто моют, за которыми ухаживают няни и гувернантки”. Это было как удар грома! Кузьме страстно захотелось стать своим для этих прекрасных детей… И он нашел-таки способ: рассказал Володе Полонскому, гимназисту третьего класса, о своей родной сестре – прекрасной Леонии, в которую доверчивый Володя страстно влюбился – разумеется, заочно. Кузьма день ото дня развивал историю: их с сестрой похитили разбойники, но сам он спасся, запрыгнув в лодку. Лодку сорвало с привязи и понесло вниз по Волге до самого Хлыновска, где его, Кузьму, и усыновил сапожник. Дальше – больше! На днях Леония прислала ему весточку: мол, воспитывалась в Дарьяльском ущелье, а теперь стала знаменитой наездницей в цирке. Владимир слушал и млел. А Кузьме чудилось, что, став другом Полонского, он тем самым уже прошел значительную часть пути “через ширь жизни”.
“Силы мои были двинуты с места: я начинал фантазировать, рисовать, проявлять геройства, – вспоминал Кузьма. – В кладовке попались мне горшки с масляной краской, здесь же нашел обрывок белой жести. Я написал на нем пейзаж. Бабушка Арина, навещавшая нас с матерью в барском доме, сразу взяла прицел на пейзаж, сказала: “Это поставим на могиле дедушки Федора. Будет и о тебе ему память”. И железка утвердилась на кладбище”. Так Кузьма сделался живописцем.
Следующая проба кисти была сделана по особому случаю. В тот день Кузьма заплыл чуть не на середину Волги, а вернуться обратно не сумел – силы вышли. К счастью, тонущего мальчишку с берега заметил перевозчик Илья Федорович Захаров – лучший пловец в Хлыновске. Он спас Кузьму, а через неделю сам утонул при попытке вытащить из воды еще какого-то бедолагу. Кузьма взял новую жестянку и нарисовал качающуюся на волнах лодку, головы тонущих людей и небо, пересеченное зигзагами молнии. В углу – надпись: “Погибший за других! Вечная тебе память!”.
И все же о том, чтобы учиться живописи, юный Петров-Водкин тогда не помышлял. Он подался в ремонтщики волжских судов – работа по хвалынским меркам завидная, требующая учености (спасибо грамотной маме, кое как обучившей Кузьму, а потом еще и отдавшей его в четырехклассное приходское училище). “Ремонтщики одеты чисто: в косоворотки и штаны навыпуск. Поверх рубах жилетки, а на них цепочки часовые повешены, хотя бы и без часов в кармане. Волосы намаслены и с пробором. Затонские девушки в восторге от своих: они и семечек поднесут, и на чих “поздравят”. Ход у ремонтников форсовый, да еще сдоби подпустят: платком с меткой пыль со штиблет отряхивают”, – вспоминал Петров-Водкин.
Однажды ремонтщиков за что-то стали быть мужики, Кузьме тоже досталось, и он носом вниз полетел на землю. И другие в тот летний день 1893 года падали, расшибали лбы. Но только с Кузьмой при этом случилось великое озарение! “Падая, я увидел, что по краям земля закругляется, и ощутил Космос” – вспоминал он. Много позже Петров-Водкин станет закруглять на своих картинах линию горизонта, так чтобы все изображенное ощущалось, как часть планеты Земля. Искусствоведы назовут этот прием “сферической перспективой”.
НЕ ЗАГОНЯЙТЕ ОТЕЧЕСТВО В ЯМУ!
В один прекрасный день Кузьма, одержимый тягой к “другой стороне жизни”, бросил завидную карьеру ремонтщика и отправился в Самару поступать в железнодорожное училище – верх мечтаний для мальчика в его положении! Да по дороге на экзамен увидел вывеску: “Классы живописи и рисования”. “Вывеска разрослась для меня на весь фасад, буквы засияли. Нарочитого желания провалиться в железнодорожном училище я, конечно, не имел. Но вывеска класса живописи не выходила из ума”. На экзамене ему досталось сочинение на тему “История России”. Первая фраза далась легко: “Древние русские жили в курных ямах. Дети умирали там, как котята”. Потом Кузьма засомневался: не слишком ли обидно для древнерусских детей? Изменил котят на цыплят. Но снова засомневался: как писать слово “цыплята”, через “и” или через “ы”? Он зачеркнул и написал заново: “умирали, как от холеры”. Уж про холеру-то он к своим небольшим годам знал много! Был год, когда треть Хвалынска перемерла, холерные бараки заняли всю базарную площадь, и обезумевшая от страха толпа разорвала ни в чем не повинного попечителя местной больницы. Кузьма как раз вспоминал, как это случилось, когда экзаменатор объявил: “Отпущенные на сочинение два часа вышли!”.
“Этак вы, молодой человек, и поезд в яму загоните, как отечество родное загнали”, – сказали ему в училище, возвращая бумаги. И несостоявшийся железнодорожник Петров-Водкин помчался разыскивать классы живописи и рисования.
Он поступил туда и проучился год. И тут судьба свела его с родственницей тех помещиков, у которых когда-то служил садовником – купчихой Юлией Михайловна Казариной. И той было приятно думать, что мальчик, можно сказать, выросший у нее на глазах, проявляет художественные способности! Юлия Михайловна взялась оплачивать его учение в Петербурге, и потом еще целых восемнадцать лет, до самой своей смерти в 1912 году, выплачивала Петрову-Водкину по двадцать пять рублей в месяц. Деньги эти ему были ох как нужны! Хотя бы потому, что нужно было содержать троих сирот-племянников, взятых матерью в дом по настоянию Кузьмы. Две трети того, что удавалось заработать, Петров-Водкин отсылал родным в Хвалынск. Сам только что не голодал. Однажды, когда нечем было заплатить за съемную комнату, а хозяева отказывались ждать, нарисовал им в прихожей вешалку с роскошной одеждой, и, сочтя, что расплатился, был таков – его потом разыскивали с полицией. И все же – о великая несправедливость! – не было для нищего Кузьмы большего врага, чем его благодетельница Юлия Михайловна. Он считал ее несведущей в искусстве, честолюбивой барынькой, которой очень хочется прослыть меценаткой. Писал матери: “За деньги купить любовь трудно. … Я так себя изуродовал этими подачками, стало невыносимо. Конечно, решительно все равно, какие причины заставили Ю.И. помогать мне, все-таки я должен быть ей очень благодарен. Отлично, я ей благодарен. … Сколько я испытываю унижений через эти жалкие 25 рублей! И подло, и пора это бросить”.
Был, кроме Юлии Михайловны, у Кузьмы и еще один благодетель – ее друг, преуспевающий архитектор и совладелец мебельной фабрики Роман Федорович Мельцер. Он снабжал юное дарование не столько деньгами, сколько добрыми советами, и за это, как ни странно, Петров-Водкин был искренне благодарен.
Художественное образование, полученное Кузьмой благодаря помощи этих двоих, было разрозненным и хаотичным. Год осваивал техническое рисование в училище Штиглица (к чертежу какого-нибудь шкафа для мебельщика, не удержавшись, пририсовывал фон - стену с обоями, наносил светотень - и удостаивался гневного выговора учителя: “Это не технический работ! Ви не есть аккуратный рисовальщик!”). Потом два года провел в Москве, в знаменитом училище живописи, ваяния и зодчества. Потом – по месяцу-другому в частных рисовальных школах Франции и Германии.
В Европу Кузьму занесло так: получив от Казариной очередные 25 рублей, он уговорил продавца новомодных дорогущих машин – велосипедов – сдать один в аренду. И, перекинув через плечо ремень дорожной сумки (в ней - географическая карта, смена белья, чайник, ящик с красками и маленький револьвер вельдог, специально придуманный для велосипедистов, чтобы защищаться от собак), отправился путешествовать в Варшаву, Прагу, Мюнхен, Геную, Париж… Везде он смотрел во все глаза, слушал какие-то лекции, и не только по живописи… Его вдруг стали интересовать проблемы геофизики и космогонии, и Кузьма из кожи вон лез, чтобы разобраться во всем этом – он, имевший за плечами лишь четырехлетний курс природоведения и арифметики в приходском училище. А кончилось тем, что одно французское астрономическое общество избрало Петрова-Водкина своим почетным членом!
Вообще, об уровне образования и уме Кузьмы Сергеевича мнения современников расходились. Одни считали его, хоть и чудаком, но очень быстро схватывающим и глубоко мыслящим. Другие – напыщенным и смешным плебеем вроде мольеровского мещанина во дворянстве. Ему страшно вредила манера изъясняться исключительно “высоким стилем” и делать многозначительные выводы из самых мелких обстоятельств собственной жизни. За версту было видно – таким образом Кузьма тщится прибавить себе весу в глазах людей. К тому же он частенько привирал - как будто торопился доказать, что “ширь жизни” преодолена.
Не надеясь на один только свой живописный талант, Петров-Водкин увлекся литературой. Выше всех он почитал двух поэтов: Пушкина и Андрея Белого. И, как мог, старался им соответствовать. Однажды, бледнея от страха, понес в редакцию поэму, исполненную символизма и патетики. В редакции Кузьму встретил человек, внешне поразительно похожий на него самого: такая же коренастая фигура, деревенское скуластое лицо, и тоже наголо обритый. Это был Горький. Спросил, нехорошо усмехаясь: “Тоже лезешь?”. А вскоре в газете появилась издевательская заметка о самонадеянном провинциальном недоучке, возомнившем себя самородком в области литературы и живописи. По-видимому, Горький сберегал место самородка исключительно для себя…
Обнаружив, что “ширь жизни” не спешит покоряться, и мир не бросился к нему с распростертыми объятьями, Кузьма научился замкнутости. Свои мысли и наблюдения – иной раз весьма сложные – он свободно поверял только полуграмотной матери в чуть не ежедневных письмах в Хлыновск. Жаловался ей: “Я не умею болтать о пустяках. Даже за девушками ухаживаю грузно, с теориями и поучениями себе и им. Воображаю, сколько нудных часов вынесли они и как потом меня проклинали”. Впрочем, по крайней мере одна из них отнеслась к Кузьме благосклонно. Леля была сестрой гимназиста, которому Кузьма на дому давал уроки рисунка. “Длинного разреза глаза, сильно опушенные ресницами, темные волосы, а губы девушки, совершенно неправильные по симметрии, говорят о ее смущаемости, - записал он. - Но мне уже некуда было деться. Из сотен девушек с завязанными глазами я отыскал бы Лелю”. Кузьма стал женихом, но и сам не понимал, за что ему такая честь и счастье? “Скользнет иногда улыбка по неправильности губ Лели, но я не знаю, чему она улыбнулась. К моим этюдам она относилась равнодушно. А в наших отношениях была сущая неясность”.
Однажды у Лели молодежь играла в судьбу: кто кому что предскажет. “Мне надо было предсказать судьбу самой Лели, я взял ее за руку и вдруг увидел в милом лице страшные признаки. И машинально, помимо воли, сказал: “Зиму вы не переживете”, - вспоминал Петров-Водкин. Леля рассердилась и наговорила ему колкостей о пристрастии к многозначительным фразам.
Дата свадьбы все никак не определялась, и осенью он снова уехал в Европу – искать живописный стиль. А через два месяца, в январе, когда Кузьма жил в Лондоне, ему принесли телеграмму о смерти Лели. Скарлатина.
КОТОРЫЙ СВИЩЕТ
“У меня странная способность быстро и сильно привязываться к людям, но также скоро и уходить от них. Может быть, я люблю человечество, но не люблю людей”, - писал Петров-Водкин матери. Он, действительно, довольно быстро утешился после смерти Лели и обзавелся новой сильной привязанностью. Мари (Кузьма звал ее Марой) была дочерью хозяйки пансиона в местечке Фонтенэ-о-Роз под Парижем, где он жил тогда. О том, как начался этот роман, сами влюбленные вспоминали очень по-разному: она утверждала, что Кузьма стал писать ее портрет и на третьем сеансе вдруг сказал: “Мадемуазель, согласны ли вы стать моей женой? Я люблю вас уже пять месяцев, с самой первой нашей встречи”, - что, якобы, стало для нее полнейшей неожиданностью. Сам Петров-Водкин приписывал инициативу Мари: “Она очень хороший человек и мне в ней дороги первая в моей жизни нежность женщины ко мне и ее стремление понять мои загадки”. Впрочем, какая разница! Главное, что им было хорошо вместе. По вечерам они гуляли по Люксембургскому саду, изредка ездили в Фонтебло, и в поезде Кузьма рисовал пассажиров… Очень скоро они с Марой поженились. Вот только медовый месяц вышел странным: молодой супруг один укатил в Африку, как сам признавался – “чтобы отрезвиться”. С тех пор он слал письма не только матери, но и жене. Вот, например, письмо из Алжира: “Ты можешь гордиться, что у Петрова-Водкина в мозгу засела женщина – и это ты!”. И еще: “Друг мой, жена моя, ты должна знать, какую большую обузу ты взяла на себя, полюбив своего Кузю. Мы будем деятельны и энергичны, и будем работать для человечества”. Возвращаться он не спешил.
Это было великое путешествие! Во всяком случае, как описывал его сам Кузьма, хотя многие потом подвергали сомнению его мемуары, считая их чем-то вроде детских фантазий про сестру Леонию. Действительно, дорожные приключения Петрова-Водкина выглядят до неправдоподобия романтично. В Сахаре на него напали кочевники. Он был вынужден палить из револьвера в воздух и при этом отчаянно свистеть. Бедуины отступили и, якобы, наказали своим соплеменникам не трогать чужака по прозвищу “который свищет”.
Потом Кузьма отправился в Европу. Оказавшись на юге Италии, он полез на Везувий в аккурат во время очередного извержения. “Странное оцепенение испытываешь на живом теле земли, ворчащей, дрожащей у кратера без перебоя. Сквозь мглу осаждавшегося пепла раскинулась передо мной котловина. Пепельно-серую массу паров и дыма пронизывала огненная масса. Удушье от пепла, ногам горячо. Я был в экстазе. И никакого страха. Двинулся космос и мчит меня в своих ритмах небывалых”.
Не прошло и месяца – новое приключение: в Риме Петрова-Водкина похитили бандиты. “Очнулся я где-то под землей, с кляпом во рту. У капища сидели три человека, если не черти, то, конечно, разбойники. Бумажника в кармане не было. “Ни с места, смерть”, - прошипели они”. Выяснилось, что Кузьма понадобился лихим итальянским парням, чтобы подделывать полотна великих мастеров. Например, пропавшую “Леду” Леонардо Да Винчи. Он рисует – они сбывают, выручка пополам. Впрочем, когда Петров-Водкин отказался, бандиты продемонстрировали сговорчивый и мирный нрав, предложив компромиссный вариант: он для них рисует портрет некой синьоры, но никому о ней не расскажет и сам даже не попытается узнать что-то о ней.
История вышла претаинственная! Девушку, которую привели к Кузьме, звали Анжелика. “Она показалась мне несколько заносчивой, взрывчато смеялась, но при смехе у нее был недобрый оскал. Но кроме этого утонченный итальянский тип”. Вспыхнул роман, но Кузьма по-прежнему ничего не знал об Анжелике. “Я мысленно обшаривал Рим, ища тот уголок, где она жила. То рисовалась мне бандитская обстановка, то рабочая семья с мужем, то чуть ли не монахиней видел я ее. Однажды в мастерскую зашел заказчик-бандит. И что-то намекал. И захотел тут же взять картину. Несколько дней я не видел Анжелику. И вдруг я ее увидел, в экипаже, неузнаваемую, в блеске кружев и бархата. С ней сидел мужчина в цилиндре”. На следующий день она пришла, и сказала, что видятся они в последний раз, и что ее жизнь кончена. И тогда Кузьма уехал из Италии. Но забыть Анжелику не смог, и через несколько месяцев снова помчался в Рим с твердым намерением найти ее. В первый же день, в случайной пиццерии, услышал разговор за соседним столиком – о какой-то женщине, которая героически погибла, чтобы спасти своего покровителя. Подробностей Кузьма не расслышал, но сердце сразу подсказало, о ком речь. И, действительно, в руках у говорившего была фотокарточка, сделанная с того самого портрета кисти Петрова-Водкина…
Так ли все было на самом деле, или не совсем, но на этом Кузьма, наконец, утратил интерес к странствиям и приключениям и, заехав ненадолго во Францию к жене, велел ей готовиться к переезду в Россию.
“ТАК ВОТ О ЧЕМ БЫЛ КРАСНЫЙ КОНЬ!”
В Петербурге за Кузьму серьезно взялся все тот же Мельцер. Поселив фантазера у себя в доме на Каменоостровским проспекте, Роман Федорович принялся втолковывать ему: “Друг мой, дольно жить иллюзиями. Довольно выдумывать для себя судьбу более значительную, чем она есть на самом деле. Ты – большой талант, тебе пора серьезно работать, и все само собой сделается в твоей жизни”. Он, как всегда, был прав, этот мудрый Мельцер! К счастью, Кузьма внял совету. Следующие четыре года были, пожалуй, самыми важными и значительными в жизни ПетроваВодкина, хотя об этих годах – вот парадокс! - совершенно нечего рассказывать. Просто работа, мучительные поиски, отчаяние и надежда. А в результате на свет появилась великая картина - “Купание красного коня”, а вслед за ней еще с десяток почти таких же великих.
Как и случается с по-настоящему великими картинами, история предоставила множество возможностей для ее толкования. Началась мировая война, и Кузьма Сергеевич догадался: “Так вот о чем был “Красный конь!”. Грянула февральская революция - воскликнул: “Да нет же, “Красный конь” об этом!”. Октябрьский переворот – новое прозрение: “Красный конь” – о диктатуре пролетариата”. Правда, к этому времени картину давно никто не видел – еще в 1914-ом ее повезли на выставку куда-то в Германию, ну а потом началась мировая война, и связь с устроителями выставки оборвалась. Впрочем, воспоминания о “Красном коне” были живы – советское правительство даже обещало приличные деньги тому, кто найдет полотно и вернет на родину.
Для новой власти сын сапожника, автор картины “о диктатуре пролетариата” сделался безусловно своим. И, не считая эпизода, когда Кузьму Сергеевича вместе с Пришвиным и Блоком чуть было не расстреляли по подозрению в причастности к левоэсеровскому бунту (дело кончилось двумя днями ареста), жаловаться на революцию ему не приходилось. Петров-Водкин занял ответственный пост в ленинградском совете по делам искусств, сделался профессором Академии художеств и председателем правления Ленинградского союза художников. И долгих пятнадцать лет с упорством и жестокостью диктатора насаждал в качестве единственной методики свою трехцветную систему. Коллеги ненавидели эту систему и называли “трехплеткой”. В конце концов из-за неистового Кузьмы Академию были вынуждены покинуть такие корифеи, как Бакст и Добужинский. Сомов говорил про него: “тупой, претенциозный дурак”. Что ж! Петров-Водкин умел за себя постоять.
Вспоминают такой случай: на 50-летии заклятого врага Кузьмы Сергеевича - директора Академии художеств Исаака Бродского - после всеобщих восхвалений живописного таланта юбиляра слово взял Петров-Водкин: “Тут много говорили о заслугах Бродского, но никто не сказал о нем самого главного. До недавнего времени в уборных Академии было ужасно грязно, стоял отвратительный запах. Однако после серьезного ремонта это удалось устранить. И все это произошло с приходом к нам уважаемого Исаака Израилевича”. И при всеобщем молчании Кузьма Сергеевич победно сел на свое место.
Ему по-прежнему нелегко было с людьми, и отдушиной, как и в прежние времена, оставалась семья. После пятнадцати бездетных лет брака Мара, превратившаяся в очень полную, немолодую женщину с заметными усиками под губою, родила ему долгожданную дочь. Когда Кузьма Сергеевич впервые увидел крохотное существо с темно-синими сияющими глазками, крошечными пальчиками и чуть оттопыренными ушками, написал матери в Хлыновск: “я был наполовину человек, не испытав этого”. Нянчить Леночку, кормить ее, гулять с ней пришлось именно отцу - Маре первые роды в тридцать семь лет дались нелегко, и она почти не вставала с постели, требуя, сильно грассируя, принести ей “малокровного”, то есть жидкого чая.
Каким бы любящим отцом ни был Кузьма, о прежних интересах он не забывал. И, когда все семьей гостили у Волошина в Коктебеле и случилось землетрясение, не захотел увезти дочь из опасного места. Маре, до смерти боявшейся новых толчков, сказал: “Если суждено погибнуть, то зато мы погибнем все вместе, втроем, и ничто нас не разлучит”. Просто ему, давно очарованному геологическими проявлениями стихий, очень хотелось написать картину “Землетрясение”.
А вскоре врачи запретили Кузьме Сергеевичу прикасаться к краскам. Он еще с 20-го года болел туберкулезом, а к весне 1929 болезнь приняла серьезную форму. Художник пожелтел, осунулся, его колючие глаза потускнели. Он постоянно кашлял и сердился – даже на свою обожаемую дочь. Из Ленинграда пришлось переселяться в Детское Село, на воздух. Здесь же жили писатели: Толстой работал над “Петром I”, Федин над “Братьями”, Шишков над “Угрюм-рекой” Почему-то с ними Кузьме удалось по-настоящему сблизиться… По вечерам собирались за бутылкой водки, читали друг другу. И художнику, измаявшемуся в вынужденном бездействии, захотелось вновь попытать писательского счастья.
Один за другим он сочинил два автобиографических романа: “Хлыновск” и “Пространство Эвклида”. И Горький снова накинулся на Петрова-Водкина: “Выдумывает так плохо, что верить ему невозможно. Его книги являются вместилищем словесного хлама”. Горький считался непререкаемым авторитетом, и для Кузьмы немедленно закрылись все издательства. К слову, эти двое врагов и в старости были удивительно похожи: отрастили одинаковые усы и даже одевались в одном стиле - в балахоны и соломенные шляпы.
Незадолго до смерти Петров-Водкин, наплевав на запрет врачей, снова взялся за кисти и краски. “Я стал в шутку писать своих писателей – Алешу Толстого, Федина, Шишкова”, - записал он. Чуть позже: “Ничего не выходит с Толстым. Я сажаю на задний стул Шишкова, а на передний стул сажаю Андрея Белого, он держит в одной руке спички, а в другой папиросы. Я пишу, пишу и ничего не выходит. В один прекрасный день вместо Толстого, я думаю, не посадить ли Пушкина, что будет?” В конце концов групповой портрет стал таким: Пушкин, Белый и Петров-Водкин. Что ж! Пройдя “через всю ширь жизни”, написав с десяток великих картин, Кузьма Петрович заслужил право на такую компанию…
Ирина ЛЫКОВА
P.S.
Когда Кузьмы Сергеевича не стало, советская власть, вдруг осознав, что истоки его творчества лежат в иконописи пополам с французским символизмом, заметно охладела к его наследию. “Купание красного коня” было найдено в Мальмё и возвращено на родину только в конце сороковых годов, и то случайно. И только стараниями вдовы художника картина пережила второе рождение, попав в Третьяковскую галерею в 1961 году. Сама Мара совсем чуть-чуть не дожила до этого…